Глава 4.
Прошлое. Память.
- Кто такой
Игорь? – острые зубки слов требовательно прорвали последнюю пленку из остатков
моего сна.
- Игорек -
мой...Так, подожди, откуда ты знаешь? – его вопрос застал меня врасплох.
- Вы бредили.
- Так, бредил
значит. И сколько... много я успел рассказать?
- О, почти
все, - он издевался надо мной. За что он так меня ненавидит? – Так кто же такой
Игорек?
Мне стало очень неприятно, что он с ехидным тоном
говорил такое... святое для меня имя. Мне не хотелось с ним дальше разговаривать,
но я прекрасно понимал, что это лишь подхлестнет его:
- Это был мой
сын...
Если не с извинением за свои слова, то, по крайней
мере, уже серьезно и внимательно он отнесся к этому.
- Почему был?
Он...?
- Да, он
погиб. Я встретил необычно внимательный и сопереживающий взгляд и понял, что теперь-то
настало время рассказать. Несмотря на его настороженность по отношению ко мне и
благодаря тому, что мы незнакомы, мне стало странно легко. И впервые возникло
желание высказаться, излить наконец-то в словах свое прошлое. Я давно уже не
пускал никого в эту часть моей жизни (или лучше сказать, смерти?). Но теперь я,
почему-то не ощущал страха, что делать это слишком долго, а выспрашивающие
слишком далеки от моих проблем. Теперь я не сомневался в слушателе. Было в этом
Диме что-то очень близкое, почти родственное, хотя мы почти незнакомы.
И я стал говорить. Много. Сбиваясь, торопясь, словно
боясь не успеть. Прорвало мою душу, и она заплакала словами, по чуть-чуть
процеживая прошлое. Я рассказывал, как меня бросила жена и тогда стал
философом. Как в учебной сфере про это прознав, меня окружили стайки заботливых
незамужних учительниц, но я проповедовал теорию самодостаточности и боялся еще
одного предательства, так я это называл. На самом деле – было лень.
А с ее стороны это было вовсе не предательство, а
побег, причем вполне понятный. Я же ленился и боялся боли, избегая ее.
Потом я стал рассказывать, как увидел пожар, как
бежал, опоздал… При этом меня постоянно трясло и не хватало то воздуха, то
слов, то сил продолжать. Я смотрел в одну точку, но в ней развертывалось все,
что я успел пережить, все, что помнил, словно произошло, нет , не произошло,
происходит сейчас. Мне было очень больно вспоминать.... Но в конце концов,
настоящая боль настигла меня: не тогда, когда я увидел ужасный пожар, не тогда,
когда бежал по лестнице и полз по коридору, умирая. Я впустил ужас и боль,
когда проснулся после трагедии. И с утра пришло оно. Воспоминание. А затем –
осознание случившегося. И с каждым моментом, всплывающим из глубин памяти,
приходил все больший ужас потери. Страх. Боль. Чувство неисправимости.
Невозможности вернуть. А потом мне сказали, что от него, наверное, от него,
осталось. И меня тошнило несколько дней подряд. Тошнило памятью и мыслями. Я
сходил с ума. Хотел, чтобы они вывалились и больше не возвращались, эти мысли,
но они приходили вновь и вновь, навевая неумолимые страдания.
Я лежал в больнице долго. Не потому, что мне было
плохо физически. Я просто не знал: зачем открывать глаза, планировать
завтрашний день, о чем-то думать. Все стало бессмысленно.
Ко мне приходили знакомые, друзья, знакомые друзей и
наоборот. И все мне твердили, что я не виноват, ведь сделал все, что от меня
зависело и даже больше. Они настойчиво отправляли меня то на природу, то к
психологу, вообщем, всегда куда-то очень далеко, как мне тогда казалось, ведь я
не верил, что это мне хоть сколько-нибудь поможет. Но все-таки я всюду побывал.
Так, чтобы отстали. Каждый, казалось, хотел внести свою лепту, и я их понимал:
им тоже было трудно осознать свою беспомощность и они тщательно убеждали себя,
что сделали полезное дело. Себе они этим приятным чувством хотя бы помогли, и
то ладно. А я? Я старательно боролся с располагавшимся во мне ужасом, но быстро
устал. И он просто вросся в мое существо, поселился там полноценным хозяином и
я, подвинувшись, стал к нему привыкать. И привык. Не время, а привыкание к
мысли или же человеку, чувству, событию, именно оно лечит человека. Хотя слово
"лечит" здесь не совсем подходит. Скорее, дает возможность смириться. Моя
привычка, приспособленность к боли сделала меня обычным, стандартным человеком.
Как и все боялся идти против "течения", ленился бороться с лишними привычками.
И учителем тоже был обычным. Да, меня любили ученики, потому что я был с ними
честным, и любил их нерастраченными силами души. Но ничего нового в
преподавание не внес. И вообщем - то был весьма посредственен. Я был слишком
стандартным человеком и относился к большинству людей, которые позволили
проблемам и событиям себя раздавить в лепешку. Нас, к сожалению, большинство.
Мы остановились и боимся идти дальше, ведь там, за поворотом там уже не та
боль, с которой свыкся, там может быть что-то похуже.
На этом я замолчал. Он тоже молчал. Молчание бывает
разное: когда нечего больше сказать и другое. Другое – когда сказано слишком
много, и оно переполняет мысли. А кажется, что тяжело висит в воздухе и давит
на тебя, как если бы к страусу на шею взгромоздился слон. Шея от веса при этом
ломится, как ум от избытка мыслей. Вот в чем состояло наше молчание: было
сказано уже слишком много.
Я смотрел в туман, немного даже избегая смотреть на
него: вывернув душу на изнанку, мне вдруг стало противно и стыдно от того, что
там увидел... глупого, ограниченного страхом труса. Он же видел меня таким –
жалким, раздавленным. Поэтому мне трудно было смотреть на него и я уставился в
туман. Но в душе, там, глубоко, мне стало очень жалко маленького и испуганного
мальчика, что жил в моем большом по-мужски развитом теле.
Мы молчали. Думали, думали и молчали. Часы тянулись
быстро и незаметно. Туман стал темнеть, когда он спросил и уточнил
одновременно:
- Но вы ведь рассказали об этом?! Вы думаете об этом,
значит, вы уже стараетесь хоть что-то понять и изменить! Это…Это… Это сильный
поступок, – я видел, что даже в такой ситуации нам хотелось на что-то
надеяться...
- Я слишком
долго плыл по течению, ты знаешь, - я словно был смущен от его похвалы и пытался
оправдать ее, доказать, что достоин, - и устал от этой медлительной, тихой, но,
кажется, мертвой реки – моей жизни. Именно поэтому я поехал в это путешествие –
думал, разнообразие и одиночество помогут мне наконец-то справиться с собой или
что-то понять. Знаешь... самое страшное в осознании трагедии для меня это то,
почему я не успел. Это противно осознавать, но не могу смириться со случившимся
не потому, что не успел. Если бы я просто где-то по дороге, на лестнице,
свалился в обмороке, то решил бы, что действительно сделал все, что мог… И ...
не мучался бы настолько сильно. Хотя кто знает? Но самое ужасное - я мог его
спасти. Мог. Но не спас. Я мог побежать в другую сторону. И он был бы жив. Но
он мертв из-за того, что я сделал неправильный выбор. Понимаешь, я ему не поверил...Именно
это, тот выбор, те два направления, две двери – до сих пор видятся мне: во
снах, наяву, когда я отрешенно вглядываюсь в прошлое или же оно само ко мне
врывается, вламывается бесцеремонно, как медведь в малинник. Второе даже чаще.
Меня ужасает именно то, что я ошибся. Не поверил.
Я смотрел на него, но видел Игорька и не
выговаривался, извинялся перед ним, пытался подобрать как можно более точные
слова, чтобы он понял, чтобы простил, за то, что его не спас. За то, что в нем
ошибся, ошибся и не поверил ему.
- Меня сильно
била жизнь в молодости, - взахлеб продолжал я на потоке своих душеизливаний, -
за то, что я переоценивал тех, кого лучше недооценивать и верил тем, с кем дела
вообще лучше не иметь. Ошибался и ошибался. Но потом что-то во мне переломилось
и я перестал верить в людей. Нет, я не стал в них лучше разбираться. Но пошел
по более простому пути, как делают многие, не справившись с осознанием слишком
разнообразного, слишком детализированного мира. Я стал объединять их в группы,
по какому-либо признаку (женщина: стерва, домохозяйка, женщина-мужчина и т.д.).
То же самое со всеми. Сразу автоматически присваивал людям и иные признаки,
которые наблюдал у какого-нибудь другого человека, по моему разумению, того же
типа. Было или нет на самом деле у него такое качество, я не знал. Но уже
"видел" в нем соответствующие проявления. При таком разглядывании типа
человека, а не самого человека, я стал критичен и циничен. "Типажи" же приобретали
в моем видении все больше отрицательных качеств. Какими люди были на самом деле?
Не знаю. Думаю теперь, что было среди них не мало хороших добрых людей, но ведь
сквозь затемненные очки даже Солнце будет мрачным.
С детьми же я чувствовал себя по-другому. Я видел в
них личностей. И мне было с ними легче. Нет подвохов, нехитрые мысли читаются
как собственные. Нет лицемерия, только детская и наивная жестокость, которую
легко объяснить и легко управлять.. Но в последнее время с опаской начал понимать,
что и в некоторых из них уже начинаю различать будущих взрослых, похожих на тех
или иных моих знакомых, на тот или иной типаж. Страх нового начал проникать и
сюда. Вот тогда я и не выдержал. Трудно в некоторых людях увидеть хорошее.
Трудно принять человека, к которому изначально возникла неприязнь. Но еще труднее
жить, когда видишь больше плохого во всех, когда не веришь в человека. Можно
при этом, конечно, кормить себя сказками, что ты не такой, другой, лучше. Но
это не так. И когда-то все-таки приходит день, и ты это понимаешь. И становится
очень и очень противно жить в себе. В тот день мне стало жутко от мысли, как я
живу, вернее, существую. Или как я умираю.
И вот я здесь. Умираю уже не духовно, а физически.
Как раз тогда, когда решился бороться. Меняться. Слишком это странно.
Непонятно, почему именно сейчас я оказался здесь. С тобой. Слишком это не
случайно...
Я посмотрел на Димку, так похожего на Игоря, даже
немножко внешне: серьезными серыми глазами. И ощутил какую-то сильную
взаимосвязь своего прошлого, нашего настоящего и будущего. Нашего будущего?
Будущего ли? Нет, все что сейчас происходило, казалось слишком необходимым для
нас обоих, чтобы быть случайностью.
Всплеск где-то далеко, но в пределах слышимости (или
близко? в тумане расстояние стираются как меловые линии на доске). Я стал
всматриваться в туман – словно лодка плюмкнула веслами нам на встречу. Но нет.
Показалось. Надежда... Она обманчива. Если она есть, то ожидаемое мерещится за
каждым поворотом жизни. Если ее нет, большое счастье (или маленькое, но очень
концентрированное) пройдет совсем рядом, а ты и не заметишь.
Так что надежда, как и вера, очень коварна. Я
несколько раз вслушивался в настораживающий плеск, не похожий на обычные
телодвижения моря, но все было, естественно хлюпаньем воды, просто немного
измененным туманом, слухом, надеждой.
Вполне логично, что во время такого тумана нас в этом
районе никто искать не будет: глупо и бесполезно. Так чего же я жду?
- А по-моему,
это правильно!
- Что? -
очнулся я, вернувшись от воображаемого спасательного корабля.
- Никому не
верить – это правильно.
- Да, но ты же
видел, к чему это привело, – я словно опасался, что прямо сейчас вот он пойдет
в жизнь с постоянным недоверием, с последующими за этим страданиями.
- Это было
лишь случайностью. Он мог оказаться и в другой комнате. И тогда бы вы спасли
его.
- Да не мог он
оказаться в другой комнате, не мог! – меня захлестнуло отчаяние, что вот такое,
простое и очевидное, я не могу объяснить, просто выразить словами не могу. Хотя
еще недавно и сам не понимал этого - простого и очевидного. Теперь же я это
знал, наверняка чувствовал, был уверен, но беспомощен в выражении, - ты
понимаешь, он дал обещание. А я уже видел в нем взрослого, который не исполняет
своих обещаний. А знаешь почему? Почему при взрослении человек все больше
нарушает обещания? Не только потому, что он сам такой плохой. Да, конечно, это
тоже. Важно, что будучи еще ребенком, маленький человек уже чувствует, что ему
не верят. Не верят, если он обещает измениться в будущем, ведь считается, что
это слишком трудно. Не верят, что ребенок сам способен учиться, так как ему это
нравиться. А потому контролируют его, не стимулируют, а подавляют. И ребенок
уже сам начинает думать, что учеба – это противно – ведь все так говорят. И родители
своим контролем убеждают в том же, вместо того, чтобы заинтересовать ребенка,
сделать обучение ярче и индивидуальнее, что гораздо эффективней. Вскоре человек
все больше ощущает подсознательно или сознательно, не важно, он чувствует, что
в него не верят. И вот уже всего лишь начать делать ежедневную зарядку – это
проблема. Человек не верит сам себе, что на это способен, ведь так много говорилось
о том, как это трудно. А может быть и не трудно! Но убежденный, завтра он
найдет одну отговорку, послезавтра – другую. А вскоре тяжело вздохнет: "Да это
очень трудно!" И пойдет убеждать в этом остальных. Убеждать, что и у них не получится.
Ни это, ни, тем более, другие изменения. И вот неверие распространяется во все
сферы жизни, во многих людей. И жизнь их с тех пор, как они сдались, стала
сплошным оправданием. Не действием, а оправданием бездействия.
- А он...
Игорек, - продолжал я, - он не был еще заражен этим вирусом. Он был сильный. Ты
знаешь, я теперь точно уверен - он не мог быть в другой комнате. Он пообещал и
выполнил. Но понял я это слишком поздно. Поэтому я бы очень хотел, чтобы ты не
повторял моих ошибок. Верь в людей. По крайней мере, изначально давал шанс
измениться в дальнейшем. И нельзя вешать ярлыков. Это как штамп на человеке для
тебя. Как клеймо, за которым ты не разглядишь самого человека. Конечно, труднее
вглядываться в слишком разнообразный, пугающе многогранный мир. Зато гораздо
легче выстроить рядами людей по принадлежности к той или иной категории. Одно
маленькое "но": чем меньше ты удивляешься, тем скучнее и противнее твоя жизнь.
Так, можно размышлять о звездах, презирая обычную жизнь вокруг. Но! Если лететь
на огромной скорости мимо планет, все краски сольются в один сплошной цвет,
который очень быстро приедается! Интересно же разнообразие, увлекательна детальность,
манит расположение и индивидуальность сочетаний красок. А это можно увидеть
только при подробном изучении. Так же и с людьми. Так же и с жизнью. Поэтому
лучше учись разбираться в людях, а не загонять их в глупые рамки своих мерок.
Ошибаясь сильно при этом, иногда очень сильно и очень больно ошибаясь.
- А верить... верить еще больнее.
Потом, когда предадут.
- Может быть, в твоем случае было не
предательство?
- Когда тебя бросает собственный
отец – не предательство? Когда в семь лет ты остаешься один-одинешенек. Это не
предательство? – я почувствовал такую обиду, такую горечь в его словах, что
обладай она хоть малой материальной силой, меня бы вынесло ее взрывной волной
на сотни метров от лодки. Я видел, что на его глаза прорываются слезы, но он
хотел казаться сильным и взрослым, поэтому отчаянно сдерживал их, а на меня
злился, что вижу его слабым. Если бы не моя открытость до этого, если бы не
говорил я ему о своем самом откровенном, то на этом бы всплеске обиды наш
разговор и закончился. Но я дал справиться ему со своими чувствами, защититься
от меня и всего мира, снова отстроить крепость невозмутимости, и спросил:
- Неужели отец
мог тебя бросить?
- Нет, он
просто ушел на двадцатиминутную прогулку, - сдерзил он, - но сразу
почувствовал, что ведет себя глупо. И уже сурово продолжил, насупившись,
жалостливо, как обиженная собака:
- У меня мать
погибла, в автокатастрофе. Водитель... отец, - ему тяжело далось это слово, - в
них врезалась машина, а потом он не справился с управлением, вылетел на полосу
встречного движения. Сам выжил. Ему повезло И он стал себя винить. Не говорил,
но я чувствовал, что себя постоянно в этом обвиняет. Это трудно было не
заметить. А я знал, что он не виноват. Виноват тот, кто врезался. Я, конечно,
был маленький (мне было два года) и ничего не помню... - Молчание на минуту. Он
силился вспомнить ее. Может быть, хоть сейчас? Нет, не вспомнил. Потом он
борется со стыдом. И возвращается к обидам, - потом я у знакомых узнал, что суд
тогда установил вину того, кто врезался. Но отцу было плевать и на суд, и на
мое мнение тоже.
Он любил меня, старался уделять мне внимание, но как
будто только исполнял свой долг перед ней. Около трех месяцев, говорят, отец
держался, пытался работать, со мной возился, старых друзей, правда, стал
избегать. Но потом он начал выпивать. Сначала только по выходным. Дома один.
Затем каждый день. Чаще дома, но временами стал куда-то пропадать. На работе у
него дела пошли худо, и денег стало катастрофически не хватать. Но это привело
лишь к появлению каких-то новых... не друзей, собутыльников, которые от бомжей
отличались лишь наличием захудалой квартирки. По крайней мере, по словам отца,
они ходили друг к другу "в гости". Вскоре с работы его выгнали. Он устраивался
время от времени на тяжелую физическую работу, но быстро оттуда уходил: мускулы
бывшего научного сотрудника не выдерживали такого насилия. Он стал уносить вещи
из дома. Продавать. На водку. Приходил пьяный и слезно начинал меня умолять
простить, говорить, что вскоре исправиться и все у нас будет хорошо. А я? У
меня разрывалось сердце смотреть на него. Да и не только сердце. Казалось, я
весь разрываюсь от страдания, впитывая его мучения.
Трезвея, он становился угрюмым. Пытался что-то
делать, куда-то в сотый раз устраивался, но это больше напоминало судороги
жизни, чем саму жизнь. Так, мелкие, бесполезные, лишь болезненные судороги.
Я? Я жалел его и обижался. Обижался и жалел. Мне было
противно даже видеть, как он тонет. И еще хуже от того, что я ему ничем не мог
помочь. Да, он разговаривал со мной, жалко по-пьяному плакал у меня на плече,
но мне казалось, что если вместо меня посадить похожую куклу, он и не заметит.
Точно также не замечал и того, что я говорю. Слушал меня, но не слышал, все
больше погружаясь туда, откуда не возвращаются. Надеясь на лучшее, я приглашал
старых его друзей, умолял их помочь, прятал бутылки водки, как мог, пытался и
поговорить, и грубостью отогнать его собутыльников. Но умом понимал одно: все
безнадежно, все ужасно, нелепо, напрасно и страшно, хуже некуда... В то же
время мне хотелось верить в чудо вопреки всем логичным и разумным доводам. И я
парадоксально верил - для нас еще не все потеряно, зная что ничего к лучшему на
самом не изменится. И будет только хуже. И от этого мне становилось еще
нестерпимее больно, потому что надежду мою питать было нечем. Но все равно я
верил. Сильно. И до последнего момента. Но к чему это привело? Все оказалось
напрасно.
- Как это
произошло? Как он тебя бросил?
- Он бросил
меня и предал уже с того момента, как сломался. Но окончательно - под мой День
Рождения. Мне исполнялось восемь. Естественно, особо справлять праздник никто
не собирался, но отец в очередной раз устроился грузчиком и обещал мне какой-то
замечательный подарок - сюрприз на мой праздник.
В моей скудной жизни так мало было... и есть чего-то
хорошего, что будь-то даже дешевый маленький брелок в подарок, я бы
обрадовался. За день до этого, в выходные, он куда-то ушел. И не вернулся. Ни
на следующий день, ни через год.
В тот день я проснулся поздно. Солнце уже вовсю
светило в окно так ярко, что хотелось верить в самое прекрасное и доброе на
свете. Я побродил по квартире, удостоверился, что в холодильнике так ничего
поесть и не появилось. Выглянул в окно: народу на улице было уже много. И все
как-то мило были по парочкам, компаниям. Не было одиноких прохожих. И смотря на
них, я ощутил непомерное одиночество. Если бы они ходили по одному, я бы
чувствовал, что все нормально. Я один, они по одному. Но тогда смотрел на них:
счастливых от общения, от солнца, от отдыха, хорошего настроения и думал, что я
самый одинокий человек в квартире, в доме, в мире. В прекрасный день с
пронизывающим насквозь Солнцем, это... неестественно, а потому очень обидно. И
я сидел в комнате, читал книгу, не понимая, что читаю. Час за часом. Смотрел на
Солнце, прислушивался к шагам на лестнице, мысленно видел тех, на улице:
веселых и довольных жизнью. При этом моя обида росла с поворотом часовой
стрелки. Вечером уже знал, что он не придет. Я ни во что не верил, был обижен
на весь мир и думал, что меня предали.
- Несчастный
случай?
- Нет. Он
пропал без вести.
В тот же день сочувствующие соседи-старички дали мне
позвонить в больницы и ... в места временного и вечного лишения свободы, но его
нигде не было. Я знал пару адресов его "дружков" (проследил как-то), нашел их и
стал расспрашивать. Но они говорили, что не видели его в тот день. Да и вообще
временами мне казалось, говорили то об одном человеке, то подразумевали
другого, с трудом вспоминая моего отца. Наверное, настолько прокисли их мозги,
что даже уже не могли вспомнить, о ком идет речь, а при виде себя в зеркале,
долго бы вспоминали, как зовут плешивого обормота, что смотрит оттуда.
Никто ничего не знал о нем. Соседи подали заявление в
милицию, но ни они, ни я, похоже, не верили, что это поможет. Вы знаете, я
долго ждал, что он вернется. Обижался на него, прощал, только бы снова пришел и
стал говорить, что все у нас будет хорошо. Но он не возвращался. И я снова
обижался. На него, на жизнь, на всех, за то, что никому не было до меня дела. И
никто не мог помочь мне.
А вы предлагаете после этого кому-то верить. Я уже
никому не буду верить! Никогда.
- Да, но он же
не сбежал, он не бросил тебя, с ним, наверное, что-то случилось. Он в этом не виноват.
Никто в этом не виноват.
- Нет, я знаю,
он бросил меня и сбежал. Он не выдержал ответственности, не смог мне ничего
подарить и не перенес чувства вины. Еще до этого он пару раз говорил о том, что
у меня есть родственники и с ними, может быть, мне было бы лучше. Я же
возмущался, когда он так рассуждал, решая за меня, и утверждал, что хочу
остаться с ним, как бы плохо нам не было. Он вздыхал и забывал о разговоре. До
следующего раза. Я думаю, он знал, что, если исчезнет, то приедут одни из этих
самых родственников ( если не из жалости и сочувствия ко мне, то хотя бы из-за
квартиры, не совсем плохой квартиры). Видимо, в последний раз размышляя об
этом, он решился. И предал меня, не пережив того, что лучше, как он обещал, не
стало. Я знаю, он просто бросил меня, предпочтя спиваться в одиночку и не
видеть моего осуждения. Так легче. И совсем не надо бороться с собой и
обстоятельствами.
- И с кем же
ты живешь?
- С фурией. С
медузой, гадюкой. Теткой. У нее никогда не было детей. И семьи тоже. Поэтому я
все время ее раздражал уже одним своим присутствием. Она глупая и истеричная
старая дева 35-ти лет. Но обеспеченная. Ей же делать нечего, и она поэтому все
время работает, пытаясь этим скомпенсировать свою ограниченность. Ее никто не
любит, но тетка никого не любит еще больше. Просто ненавидит. А я? Я удобный
козел отпущения под боком. Все свое недовольство жизнью выливалось на меня,
потому что она моя опекунша и я никуда не денусь. Да, конечно, я мог сбежать,
хоть мне и было всего восемь. Но все-таки воспитание в семье ученых, надежда на
то, что появятся какие-нибудь новости об отце... просто боязнь стать как эти
уличные мальчишки-попрошайки, все это не давало мне убежать. Я боялся, хотя мое
чувство гордости уже ходило по краю той грани, за которой становится все равно.
С ее появлением в доме начали появляться новые вещи в
квартире, чужие глупые люди, потому что с другими она не общалась, видимо,
боялась с людьми умными почувствовать свою ущербность. Также забился и
холодильник дорогими продуктами, а ящик – ее одеждой и побрякушками. Я не понимал,
зачем ей это, если только ее характер и ограниченность (не считая оплывшей
из-за того, что не следила, фигуры) перечеркивали уже все ее старания по
нанесению тонн косметики и самой дорогой одежды. А она этого не понимала и
переживала как третью мировую каждый уход ее нового любовника. Выйти замуж –
стало целью ее жизни. Ну и , естественно, мужик чувствуя как на него устроили
охоту, видя, как за ним бегают, тут же исчезал. И кто был в этом виноват? Я!
Меня усыновили. И теперь все ее избегают, потому что у нее на руках ребенок.
Поэтому я обязан быть виноватым, и бесконечно благодарен за то, что она меня
кормит и одевает. Каждый раз, открывая холодильник, вспоминал, что обязан ей
теперь на всю жизнь и у меня сразу пропадал аппетит. Поэтому ел я только при
крайнем голоде. Лишь в этом случае позволял себе ущемлять свою гордость. Она
ломала меня по-всякому, и я ненавидел ее с каждой попыткой все больше.
Тетка упирала на то, что только из жалости и своей
большой доброй души помогает и воспитывает меня. А я на это говорил правду: что
такой эгоистке, как она, нужна лишь квартира, а чувство жалости и доброты
ведомы ей только по отношению к самой себе, причем в гипертрофированной форме.
И я очень буду рад, если она не будет меня одевать и кормить, а уберется из
квартиры. Тетка же бесилась от того, что это было правдой.
Так я и жил в этом унижении и психоломке около трех
лет. Пока все было стабильно - плохо, я терпел. Но вот она решила ехать в это
путешествие и даже взять меня с собой. До сих пор не понимаю, зачем она это
сделала. Может, для того, чтобы указывая на меня пальцем, намекать на свою
доброту?
Узнав о путешествии, я понял, что уже не могу так
жить, и появился шанс, хоть и мизерный, что-то изменить. Сбегать из дома в
России – это сразу же поставить на себе крест. Но за границей... Там могло и
повезти. Тоже маловероятно, конечно, но была возможность хоть на что-то
надеяться. И я стал готовиться к побегу. Просмотрел маршрут, увидел, что в
одном месте мы очень близко проплываем к полуострову. До него я планировал
добраться на лодке за день. Поэтому взял так мало всего.
- А почему не
сбежать во время стоянки?
- Там она
будет знать, где меня искать. Останется в городе и найдет, думаю, быстро. Не лишаться
же квартиры, которая стоила ей стольких мучений со мной! Здесь же, если бы я
сбежал ночью, никто бы не заметил... За ночь же яхта проделывает большой
путь... Проделывала, - он задумчиво помолчал, видно, представлял ее на дне
океана, - я не знаю иностранного языка, мало сведений о стране, где собирался
выбраться, да и то, что доплыл бы, весьма сомнительно... Я, вообще-то, мало
надеялся выжить, а уж на удачу там, в незнакомой стране, вообще не рассчитывал,
потому находился на грани между безразличием и слабой надеждой. И теперь нахожусь.
Хотя сейчас надежда стала совсем слабой. Я думаю, мы просто погибнем или в
очередной буре, или от нехватки воды. Нас никто не найдет. Тогда вообще зачем я
все это говорю? Все что рассказал - это глупо и уже никому не нужно. Хотя, как
и раньше.
- Нет, мы
выживем, - сказал я слишком уверенно, словно пытаясь убедить и себя тоже, - и
все у нас будет хорошо.
- Где-то я это
уже слышал. Только отец в это и сам-то не больно-то верил. Правильно, сказки
они и в детстве – только сказки, какими бы реальными или желаемыми временами не
казались.
- Нет, я
уверен, что мы выживем. Иначе это будет слишком неправильно даже для такой
несправедливой жизни.
- Мне уже все
равно.
- Ты врешь. Ты
сам себе врешь. Ты хочешь жить, но тебе страшно, что ничего не изменится или
будет еще хуже.
- Нет, не
боюсь. Мне просто все равно, тем более хуже уже, по-моему, некуда.
- Мы живы.
- Разве?
- Да, в
отличие от некоторые живых... существующих.
Он не ответил.
И отвернулся. Я тоже почувствовал нелепость последних слов: осталось еще оду в
свою честь написать. И добавил:
- Ты знаешь, я
просто боюсь уходить сейчас. Именно сейчас, когда только начал понимать что-то.
Очень важное что-то.
Он снова смолчал, только грустно смотрел на меня,
сочувствующе и обречено. Мол, все боятся, но в конечном счете, это совершенно
неважно, потому что ничего не изменит. Думаю, так же он глядел на отца, когда
тот ему плакался. Мне стало противно, что на меня так смотрят, отвернулся и, глядя
во тьму тумана, заснул.
|