I
«Грязно–серая лиса шаг за шагом возвращается в
общежитие», – навязчивой запятой
крутилась фраза в ещё непроснувшейся голове вольного журналиста Никиты
Плюсоедова. Лингвошокирующая конструкция. По–китайски звучит, кажется, так:
«хуй лю лю хули ибу ибу хуй суши». Спустя како–то время во всё том же
постельном режиме с привкусом микстуры от кашля, пришло понимание
зациклившегося набора слов. «Хорошо… Хорошо… Хорошо…» Общажную лису сменила головная боль и
картинка – о жёлто–серую резиновую стену в конце концов разбиваются
огненно–рыжие кирпичи. Никита стал считать, на сколько же частей разбивается
каждый кирпич и ужаснулся, осознав, что каждая пылинка – тоже осколок. Пылинки
нежно стелились у истекающей крошкой по швам стены. «Уа–уа–уа!» – взвыло нечто
из бодрствующего мира. Вольного журналиста постигла страшная кара: он
проснулся. Было больно – просто больно и всё. За окном визжало и хрюкало вполне
человеческое бабье лето. Что же вчера обмывалось–то? Ах, да! Рассказ в журнале
«Пламя». Положа руку на источник
тахикардии – ну за что все так любят этот бред?» Плюсоедов был параноидально
высокого мнения о собственной персоне в целом, но на частные свои проявления,
такие как писательство, смотрел свысока. Он в общем–то и не совсем верил в то,
что это – его рук дело. «Я написал бы круче!» – осенней мухой возмущённо
носилась в его мозгу крамольная мысль. Плюрализм в голове – нелёгкий крест
и нести его надо умеючи. Этим–то Никита
и занимался практически всю сознательную жизнь.
Сюжет главного виновника столь антигуманного
похмелья был до одури прост: главный герой медленно, но верно осознаёт себя
стрекозой. Начинается всё с недоброй широты взгляда (в прямом смысле) и
некоторой едва заметной женственности, а заканчивается булавкой коллекционера.
«Бедные они, бедные…», – жалел Плюсоедов своих читателей, – «этот как же надо
съехать, что бы с такого радоваться?! Бедные, тяжело больные люди…» Метод
«пожалей кого–то, когда тебе самому плохо» он использовал часто, по назначению
и нет, в целом будучи сущностью глубоко циничной. Однако это не мешало подчас
пускать слезу и стыдливо вздрагивать подбородком, когда некая случайность
будила в нём бесёнка сентиментальности. Вот и теперь… Да ещё фраза эта нелепая
– «грязно–серая лиса ша за шагом возвращается
в общежитие». Лю–лю. Ибу–ибу. «Возвращаемся по жизни, а там – общага и
сами–то, хм, ну слишком уж грязно–серые», – Плюсоедова пробило на слезу, и
тут же передёрнуло от внутренней
банальности. «Чорт бы подрал это «Пламя»!» Придавив голову подушкой, Никита
спасся – минут на пять, после чего, с воем перекопошив постель, понёсся в совмещённый санузел.
Кап… Долгая пауза… Кап–кап… Во скольких фильмах это
уже было? Вот–вот, во многих. уже достало. Сидишь в этом, с позволения сказать,
узле, а оно – кап… кап–кап… ка–ап! Беспредел, просто беспредел! Господи, ну
хоть раз ты можешь нажать перемотку для такого урода?!
Плюсоедов и сам мечтал превратиться в стрекозу. В
детстве. Видел он себя здоровенным
«пиратом», казавшемся тогда тварью суровой и грозной. Сейчас уже и не вспомнить
– кусалось оно или только летало. Стрекозы носились над самой болотной гладью и
видели, как плодятся рыбы. во сне мелкий Никита поддевал кромку воды отростком
своего нового тела – тонкой лапкой, приподнимал и заглядывал в болотное нутро,
где, подобно дворовым собакам, водили свадьбы ротаны. Тема финальной
трансформации его тогда не волновала…
Мокрый, слегка протрезвевший, с зарождающимся
насморком, Плюсоедов снова забрался в кровать. Мысль о прорве несданных статей
только усугубляла состояние. Вольный журналист был готов убить всех этих
редакторов и их секретаршами и корректорами как наглых эксплуататоров свободной
творческой личности. «Алё, Лена? Спаси–помоги, не дай с голоду погибнуть. Нет,
кормить меня не надо. Ты только правильно пойми… Мне материал сдавать. Нет, я
сам напишу. Ты женщина как–никак, а… Да, не повезло. Интервью… С проституткой…
Малолет… Лена, алё! Алё…»
Теперь Никита жаждал переубивать до кучи ещё и всех
порядочных женщин. Ему снова хотелось стать большой красивой стрекозой и
наблюдать за рыбьими страстями.
II
Кафель пооблетал безо всякой осени, штукатурка
свисала с потолка пыльной мишурой, журналы десятилетней давности, сваленные в углу, покорно кормили
мышей. Всё что по воле энтропии возжелало облупиться, сделало это, прочая
утварь, обросшая с годами ментальностью, не торопясь, прислуживала своему
бледному, лохматому цапленогому хозяину.
Сайкин Григорий был беден.
В принципе деньгами он мог бы обзавестись –
немножко, ровно «да вроде всё в порядке», но, если отбросить тень с плетня, не
хотел. Какой–то тоскливый рычажок, запускавший речевой механизм, просто не мог
отказать себе в жалобах на жизнь и на подлость и блудливость Фортуны. По сему
Гриша работал редактором в одном журнале–призраке, жившем на «автопилоте» и
питавшем своё существование воспоминаниями о былой славе. В тягость работа,
конечно, не была. Он даже болел за дело, придирчиво отбирая тексты на
публикацию. Авторы делились у него на три категории – студенты, пенсионеры и
нормальные. Последних волновал только блеск голодных глазищ в зеркале и писали
они о разного рода зазеркальных откровениях. Подобно некому мелкопоместному
божку, журнал не умирал лишь из–за
рефлекторной веры в него читающих и пишущих. Тираж растворялся в подписном
омуте почти полностью, из помещения не выгоняли по воле случая… А скорее всего
о редакции просто забыли, сочтя миражом коридоры, как следует пропахшие и
многолетним ремонтом.
Сидя за пишущей машинкой в окружении архивов и
чашечек из–под кофе, Сайкин нередко ловил себя на одной странной мысли – ему
казалось, что он – куколка, личинка, что сиять ему не довелось, что смерть не
за горами… В такие моменты статьи, журнал – все значимые дела теряли смысл,
хотелось заползти под плинтус, покрыться оболочкой и, растворив под ней всего
себя, ждать приговора бытия – кем подняться – бабочкой–махаоном или навозной
мухой. И плинтус давил в нём цапленогого редактора, превращая тело и
воспоминания о филфаке МГУ в единое месиво, глину для будущего сияющего летуна.
«Ну хоть что–то должно же из меня выйти!» – страдал он, в ожидании разглядывая
стенные трещины. Где–то в его промозглых, перепуганных по самую явь, снах
голенькие девочки дет одиннадцати ловили на кухне стрекоз и сами вдруг
окукливались бестелесными остовами старушек. Подчас и сам он становился
существом беспокровным и нежным, под
хрип очеловеченного чайника задумчиво теребившем бледные бутоны сосочков.
После таких снов он приходил на работу особенно
злобливым.
Творение Никиты Плюсоедова «Болотный огонёк» Сайкин
прочитал в общем–то случайно – кто–то из оформлявших подписку в редакции,
оставил на подоконнике последний номер журнала «Пламя». «Он что, ещё выходит?»
– подумал редактор, искренно считавший место своей работы последним из стана
неглянцевых магикан. Журнал ,как и всё вокруг, был сер и резко благоухал
котами. «Не трогайте Гришеньку – Гришенька читает!» – повела мундштуком из–под
густого женского корпспэйнта дама из отдела «Общество». Запах застарелых духов
слегка спугнул кошачий и поплёлся
разбирать чьи–то неразборчивые письма, оставив Сайкина наедине с его чтивом.
На город грозила опуститься густая мгла горящих
торфяников, придушив предварительно (из сострадания, конечно) его усталых
обитателей. «Тьма египетская! Мы все погибнем!» – ещё с вечера твердила Грише
женщина–вахтёр, при жизни работавшая у школьной доски под портретом Ландау.
Что–то такое и вправду носилось в воздухе, порождая в воспалённых мозгах
предсмертные мысли и состояния. «Пора наконец–то расселять города!» – лопнул в
лохматой гришеной голове пузырёк осторожной
крамолы.
А потом вторгся Плюсоедов и его стрекозы.
Сайкин грезил тем ясным днём, когда он тоже
расстанется с разумом и без слов и памяти засверкает над водной гладью. Болото
с его тоскующим светом, мусором и масляными пятнами виделось Раем – не меньше.
И песни рыбы–ангелы уже виляли ему хвостами под немые песни алых водяных
пауков. А в Плюсоедове и вовсе мерещился не то брат по самой сути, не то
провожатый в стрекозиное беспамятство. Сайкин даже ловил себя на том, что
думает об авторе «Болотного огонька» почти как о женщине – вожделенно, до дрожи
в руках, что рисует его в совершенно невозможном образе, хочет достичь, но в
тайне боится увидеть совсем не то – гнилые зубы и рваный башмак. Бежать в
редакцию «Пламени»? Сколько он сам когда–то выставил, чуть ли не спустив с
недоремонтированной лестницы персонажей, навязчиво твердивших «я прочитал… я
понял – это правда… я ведь мессия, и Вы – мессия…», ну, или нечто подобное. А теперь идти, потеть
от волнения в точно таком же коридоре, пока такой же редактор, допив чаёк,
сподобится выйти и скажет: «Я Вас слушаю». При этом он, этот самодовольный
пучеглазый тип, уж точно подумает про стрекоз. Так и подумает: «Ага, вот и
читатель плюсоедовский пожаловал!»
Главное потом
не оказаться обычным психом, из тех, кто любуется на себя с высоты крюка
для лампы…
III
«Безусловно, я хорош!» – задорно утешался Никита
Плюсоедов. Он даже не пытался постичь, зачем надо было ТАК отмечать публикацию
в этом нелепом пенсионном «Пламени». Да и рассказец не ахти какой. Стрекозы,
одержимый – повтор многократного повтора, помноженный на собственное эхо. С ума сойти с эти, не
поймёшь уже – то ли ты копируешь кого–то, то ли тот самый давний «кто–то»
купнулся в ту же сточную канаву, что и ты и в итоге оба выродили по такому вот
шедевру. Надо быть полным клиником, что бы читать такое. Но всё же… «Да, я –
хорош, силы небесные, ну до чего хорош!»
Сердце с разбегу било по рёбрам стенобитным
орудием. Никита открыл газету, но не смог прочесть ни слова – взгляд кузнечиком
скакал по строчкам и игрища его отдавались в голове дикой болью и ехидными
зелёными кругами, подобно амёбам выползавшим из–за угла, стоило лишь закрыть
глаза.
Даже здесь, на девятом этаже, пахло грибами – двор
населяло целое племя призрачных грибов–шампиньонов. Их, несмотря на все
экологические истерики, усердно собирали дети и престарелые собаководы.
Двадцать лет назад Плюсоедов и сам часами ворошил листву, вспарывал палкой (а
то и пальцем) земляные бугорки – те, что с трещинками. Обнаруженный гриб
аккуратно срезался и попадал в пакет. «Глазастый!» – говорила мать, ставя на
синий газовый лотос большую чёрную
сковороду. В те же примерно года Никита верил, что сломанные ветки по ночам
истекают кровью (днём они терпят, стыдясь людей), а ядерная война уж точно
будет в 1983 году (потому что так сказал
старший мальчик Лёша со второго этажа).
Кап–кап–кап… Чего не перемешалось ещё в голове? Да
всё перемешалось. Плюсоедов внезапно ощутил себя девицей. Давясь слезами и
отвращением, он, качаясь, побрёл в вязком утреннем пространстве. «Нет, не я, не
я, не я…» – завывал он в объятиях мокрого полотенца. Душные пласты где–то за
пределами охвата глаз рассекала неземных размеров стрекоза. Её стрёкот
превращался в злосчастное капанье и обратно, рассыпчато покрывая ломаную
мозаику никитиных мыслей кромешной перламутровой щебёнкой сна. Не добравшись до
кровати, Никита потерял сознание и, поселившись в растянутых на полжизни
секундах, в обтягивающем алом платье летел над пристанционным озерком. Чужая
одежда облегала тело – нежно и ласково. Облегала всё сильнее, сдавливала,
давила, душила, воротник затянулся петлёй и Никита вытек прямо в бензиновые
разводы на холодеющей глади. Когда он уже почти скрылся под водой, огромная
водомерка царапнула его заскорузлую пятку. Рыбы усмехнулись и, подавившись
крючками, куда–то исчезли. Стало совершенно никак. Погрузившись в ил, Никита
почувствовал было себя фараоновой мумией, но насладиться состоянием оказалось
не судьба.
…Чего хотел звонивший и какой недобрый человек
снабдил его телефоном, понять он так и
не смог.
Какой–то редактор из очередного лунатичного журнала
с названием из серии «Вера и атеизм», чуть ли не древнее «Пламени». «Все они
сбрендили. Одни погрязли в мании величия, другие – в паранойе». Редактор тараторил о стрекоза, куколках,
преображении… Никита слушал, пытаясь наверняка определить – ему действительно
кто–то позвонил или это – та непривлекательная симптоматика, которой его давно
уже пугали родные и близкие. «Ну… приезжайте…», – рассеяно произнёс он и назвал
адрес. Если бы Никита точно знал, что имеет дело с процессом сугубо психически,
он надел бы замученное жизнью алое платье, валявшееся в шкафу в память о тех временах,
когда его мать была стройной студенткой. «…а не аспиранткой, беременной
журналистом от электрика…» Да, уверенности не было никакой. А устраивать весь
перфоманс редактору, пусть даже и свихнувшемуся…
Приехавший был бледен, лохмат, длинноног и годился
Никите если не в отцы, то в очень старшие браться. Вошёл он, слегка пружиня и
на непроизнесённое уже успевшим похмелиться хозяином приветствие ответил: «Да,
это я, я это, да!»
«Ну точно, полный шиз», – подумал Никита и пошёл
ставить чай. Гость остервенело вращал головой, комментируя каждый объект
наблюдения – от книжки про PR на галошнице, до условно приличной наклейки в
туалете. «Кошки – мистические животные!» – провозгласил он, извлекая из–под
радиоприёмника позапрошлогодний календарик с мертвенно позирующими сиамками.
«Да уж…» – мрачно ответил Никита. Ему было тоскливо, он думал о том, что надо
срочно засаживаться за работу, что он решил, будет ли извиняться за малолетних
проституток, и что, наконец, он понятия не имеет, о чём можно говорить с душевнобольным
в фазе речевой растормозки, а о чём – нельзя ни в коем случае.
Похрустывая крекером, стали перемывать косточки
пишущей братии. Разговор то и дело стопорился – гость Григорий Сайкин явно ждал
момента, что бы заговорить о чём–то менее прозаичном, в Никите и вовсе хотелось
поскорей принять горизонтальное положение. Желательно – в ванной.
Да, так о стрекозе же! – воскликнул, давясь,
редактор, – вы ведь мечтаете, да? Вы
хотели?
В его глазах забегали нездоровые искорки.
Чего я хотел? – с угрозой в голосе сказал Никита,
про себя подумав: «в рожу! надо дать ему в рожу!». Но воспитание одержало верх,
– Григорий Алексеевич, послушайте, может
я Вам статью про историю еврейского вопроса подкину? – попытался он подправить
разговор.
«…или накапать ему чего–то?»
Никита, милый, Вы сами не понимаете… Болотный
огонёк… Вы знаете, что это? Вы мечтали? Вы хотели? Стрекоза – это же и есть Вы, то есть – я, то есть мы с
Вами и есть.. Поедемте за город, я умоляю Вас, поедемте, да? Болота, слияние,
стрекоза летит из нас, она уже сейчас летит! Мы – ангелы! Ангелы!
«Ну, в конце–то концов, если что – там в болоте его
и оставлю. Пусть в камышах проспится», – подумал Никита. Ему уже не хотелось в
ванну. Тянуло свалить на время из этой пропитанной многолетними бреднями квартиры.
Нависнув над столов, Плюсоедов вглядывался в глаза неумолкающего Сайкина. «Ну
гад! Откуда ты вообще свалился на мою голову?»
IV
Далеко за город решили не забираться. Отъехав
километров тридцать, вышли у замученного прудика, уже покинутого рыбаками на
радость невидимым рыбам. Шумно ругаясь, неподалёку жарили шашлык нетрезвые
подростки. Никите захотелось бросить тут прямо Гришу, подойти к ни, достать
сигареты, раздать всем, хлебнуть дешёвого портвейна… Естественно, ничего такого
не случилось. Сайкин говорил, говорил… Никиту всё сильнее сдавливало чувство,
похожее на то, во сне про полёт в красном платье. Что–то постороннее
претендовало, замахивалось на всего него – на любимые слова, походку, прошлое –
всё сразу, что–то сгребало Никиту Плюсоедова в зародышевый комочек, норовя
втащиться наполненное влагой небытиё.
Ему то хотелось бежать прочь, то – утопиться здесь,
в этом несчастном пруду – раз и навсегда, то подмывало обвинить Сайкина во всех
своих бедах, придушить и запрятать в канаве у железнодорожного полотна. Никите становилось страшно – ему казалось,
что рядом с ним – маньяк – слияние, сметь, водное пространство – всё это явно
было связано.
Поверхность болотца уже не так холодила, её тёмный
осенний уют, сладкая бездна с пятнистыми рыбами–«головешками» в роле последних
стражей начинала тянуть к себе… Внутри Плюсоедова яростно сплетались приступы
раздражения с вальяжной, запредельной тягой. «Туда, туда, туда!»
В голове стучались вполне живые чертенята. Их
радостное топотание и вернуло Никиту на стылую подмосковную землю под неярким
одушевлённым небом. Он вдруг увидел перед собой заброшенного психа с горящими
глазами в несвежей рубашке и в до тоски затёртых ботинках. «Да?» – долетел до
сознания обрывок фигуры речи. Плюсоедов, как будто его ошпарили, издал жалкий
протяжный звук, полный ещё с утра нерастраченной злости, развернулся и побежал,
ломая растительность, в пустую даль. Последний раз он так мчался в
тринадцать лет – сосед поймал его за поеданием урожая… Как и тогда, Никита ни
разу не обернулся. Когда «завод» кончился, водоём давно пропал позади и вся
история могла бы вполне оказаться сном или дурной фантазий. «Не было, нет,
ничего не было!» – шептал, обхватив столб, запыхавшийся Плюсоедов. Бывают в
жизни не такие помутнения, ведь доказать самому себе реальность произошедшего
он никак не мог. Направляясь к какой–то остановке, он уже рисовал в уме, как
пойдёт завтра, нет – сегодня же к врачу, как будет целеустремлённо бросать
пить… лишь бы не поверить случайно во всю эту историю с редактором и его
стрекозами.
А пришлось.
Как восстановили события – неизвестно, да это
Никиту уже и не волновало. Его привезли к тому болотцу спустя два дня.
Полноватый фотограф–криминалист изгибался над телом извлечённого из воды
Сайкина. Всё было как–то комично, беспомощно и совсем не вязалось с пламенными
речами Гриши… Тут же опрашивали и подростков, которые подтвердили полнейшую
невиновность Плюсоедова. «Невиновность» – не равно «непричастность», –
проклюнулось у него в голове. Донные рыбы вглядывались в Никиту. Вода полнилась
жизнью – ухая, покачиваясь в потёртом лоне грязных берегов. Глубокая вода, в
которой дрожат стебельки и спят личинки.
Душная лапа небывалой тоски замахнулась на
Плюсоедовым и накрыла его с головой.
|